Неточные совпадения
— А эта женщина, — перебил его Николай Левин, указывая на нее, — моя подруга
жизни, Марья Николаевна. Я
взял ее
из дома, — и он дернулся шеей, говоря это. — Но люблю ее и уважаю и всех, кто меня хочет знать, — прибавил он, возвышая голос и хмурясь, — прошу любить и уважать ее. Она всё равно что моя жена, всё равно. Так вот, ты знаешь, с кем имеешь дело. И если думаешь, что ты унизишься, так вот Бог, а вот порог.
—
Возьмем на прицел глаза и ума такое происшествие: приходят к молодому царю некоторые простодушные люди и предлагают: ты бы, твое величество, выбрал
из народа людей поумнее для свободного разговора, как лучше устроить
жизнь. А он им отвечает: это затея бессмысленная. А водочная торговля вся в его руках. И — всякие налоги. Вот о чем надобно думать…
Пошли. В столовой Туробоев жестом фокусника снял со стола бутылку вина, но Спивак
взяла ее
из руки Туробоева и поставила на пол. Клима внезапно ожег злой вопрос: почему
жизнь швыряет ему под ноги таких женщин, как продажная Маргарита или Нехаева? Он вошел в комнату брата последним и через несколько минут прервал спокойную беседу Кутузова и Туробоева, торопливо говоря то, что ему давно хотелось сказать...
—
Из чего же они бьются:
из потехи, что ли, что вот кого-де ни
возьмем, а верно и выйдет? А жизни-то и нет ни в чем: нет понимания ее и сочувствия, нет того, что там у вас называется гуманитетом. Одно самолюбие только. Изображают-то они воров, падших женщин, точно ловят их на улице да отводят в тюрьму. В их рассказе слышны не «невидимые слезы», а один только видимый, грубый смех, злость…
— Не пиши, пожалуйста, только этой мелочи и дряни, что и без романа на всяком шагу в глаза лезет. В современной литературе всякого червяка, всякого мужика, бабу — всё в роман суют… Возьми-ка предмет
из истории, воображение у тебя живое, пишешь ты бойко. Помнишь, о древней Руси ты писал!.. А то далась современная
жизнь!.. муравейник, мышиная возня: дело ли это искусства!.. Это газетная литература!
Новое учение не давало ничего, кроме того, что было до него: ту же
жизнь, только с уничижениями, разочарованиями, и впереди обещало — смерть и тлен.
Взявши девизы своих добродетелей
из книги старого учения, оно обольстилось буквою их, не вникнув в дух и глубину, и требовало исполнения этой «буквы» с такою злобой и нетерпимостью, против которой остерегало старое учение. Оставив себе одну животную
жизнь, «новая сила» не создала, вместо отринутого старого, никакого другого, лучшего идеала
жизни.
— Известно что… поздно было: какая академия после чада петербургской
жизни! — с досадой говорил Райский, ходя
из угла в угол, — у меня, видите, есть имение, есть родство, свет… Надо бы было все это отдать нищим,
взять крест и идти… как говорит один художник, мой приятель. Меня отняли от искусства, как дитя от груди… — Он вздохнул. — Но я ворочусь и дойду! — сказал он решительно. — Время не ушло, я еще не стар…
Возьми самое вялое создание, студень какую-нибудь, вон купчиху
из слободы, вон самого благонамеренного и приличного чиновника, председателя, — кого хочешь: все непременно чувствовали, кто раз, кто больше — смотря по темпераменту, кто тонко, кто грубо, животно — смотря по воспитанию, но все испытали раздражение страсти в
жизни, судорогу, ее муки и боли, это самозабвение, эту другую
жизнь среди
жизни, эту хмельную игру сил… это блаженство!..
— Пусть так! — более и более слабея, говорила она, и слезы появились уже в глазах. — Не мне спорить с вами, опровергать ваши убеждения умом и своими убеждениями! У меня ни ума, ни сил не станет. У меня оружие слабо — и только имеет ту цену, что оно мое собственное, что я
взяла его в моей тихой
жизни, а не
из книг, не понаслышке…
— Ты сегодня особенно меток на замечания, — сказал он. — Ну да, я был счастлив, да и мог ли я быть несчастлив с такой тоской? Нет свободнее и счастливее русского европейского скитальца
из нашей тысячи. Это я, право, не смеясь говорю, и тут много серьезного. Да я за тоску мою не
взял бы никакого другого счастья. В этом смысле я всегда был счастлив, мой милый, всю
жизнь мою. И от счастья полюбил тогда твою маму в первый раз в моей
жизни.
— Батюшка, Дмитрий Федорович, голубчик, не погубите барыню! А я-то вам все рассказала!.. И его не погубите, прежний ведь он, ихний! Замуж теперь Аграфену Александровну
возьмет, с тем и
из Сибири вернулся… Батюшка, Дмитрий Федорович, не загубите чужой
жизни!
Так шли годы. Она не жаловалась, она не роптала, она только лет двенадцати хотела умереть. «Мне все казалось, — писала она, — что я попала ошибкой в эту
жизнь и что скоро ворочусь домой — но где же был мой дом?.. уезжая
из Петербурга, я видела большой сугроб снега на могиле моего отца; моя мать, оставляя меня в Москве, скрылась на широкой, бесконечной дороге… я горячо плакала и молила бога
взять меня скорей домой».
— Вот я то же самое думаю и ничего придумать не могу. Конечно, в крепостное время можно было и сидя в Самосадке орудовать… А вот теперь почитай и дома не бываю, а все в разъездах. Уж это какая же
жизнь… А как подумаю, что придется уезжать
из Самосадки, так даже оторопь
возьмет. Не то что жаль насиженного места, а так… какой-то страх.
Как-то вдруг для меня сделалось совсем ясно, что мне совсем не к лицу ни продавать, ни покупать, ни даже ликвидировать. Что мое место совсем не тут, не в мире продаж, войн, трактатов и союзов, а где-то в безвестном углу,
из которого мне никто не препятствовал бы кричать вслед несущейся мимо меня
жизни:
возьми всё — и отстань!..
Прошу
взять, наконец, во внимание, что настоящая минута действительно могла быть для нее
из таких, в которых вдруг, как в фокусе, сосредоточивается вся сущность
жизни, — всего прожитого, всего настоящего и, пожалуй, будущего.
Но писать правду было очень рискованно, о себе писать прямо-таки опасно, и я мои переживания изложил в форме беллетристики — «Обреченные», рассказ
из жизни рабочих. Начал на пароходе, а кончил у себя в нумеришке, в Нижнем на ярмарке, и послал отцу с наказом никому его не показывать. И понял отец, что Луговский — его «блудный сын», и написал он это мне. В 1882 году, прогостив рождественские праздники в родительском доме, я
взял у него этот очерк и целиком напечатал его в «Русских ведомостях» в 1885 году.
Издали еще увидели они старуху, сидевшую с внучком на завалинке. Петра и Василия не было дома:
из слов Анны оказалось, что они отправились — один в Озеро, другой — в Горы; оба пошли попытать счастья, не найдут ли рыбака, который откупил бы их место и
взял за себя избы. Далее сообщала она, что Петр и Василий после продажи дома и сдачи места отправятся на жительство в «рыбацкие слободы», к которым оба уже привыкли и где, по словам их,
жизнь привольнее здешней. Старушка следовала за ними.
Немцы правильно развивались, кричат славянофилы, — подавайте и нам правильное развитие!"Да где ж его
взять, когда самый первый исторический поступок нашего племени призвание себе князей из-за моря — есть уже неправильность, ненормальность, которая повторяется на каждом
из нас до сих пор; каждый
из нас, хоть раз в
жизни, непременно чему-нибудь чужому, не русскому сказал:"Иди владети и княжити надо мною!"
Пятьдесят лет ходил он по земле, железная стопа его давила города и государства, как нога слона муравейники, красные реки крови текли от его путей во все стороны; он строил высокие башни
из костей побежденных народов; он разрушал
жизнь, споря в силе своей со Смертью, он мстил ей за то, что она
взяла сына его Джигангира; страшный человек — он хотел отнять у нее все жертвы — да издохнет она с голода и тоски!
— Ладно! Я
возьму… — сказал он наконец и тотчас вышел вон
из комнаты. Решение
взять у дяди деньги было неприятно ему; оно унижало его в своих глазах. Зачем ему сто рублей? Что можно сделать с ними? И он подумал, что, если б дядя предложил ему тысячу рублей, — он сразу перестроил бы свою беспокойную, тёмную
жизнь на
жизнь чистую, которая текла бы вдали от людей, в покойном одиночестве… А что, если спросить у дяди, сколько досталось на его долю денег старого тряпичника? Но эта мысль показалась ему противной…
— А я им говорю, что они сычи ночные, что они лупоглазые, бельмистые сычи, которым их бельма ничего не дают видеть при Божьем свете! Ночь! Ночь им нужна! Вот тогда, когда
из темных нор на землю выползают колючие ежи, кроты слепые, землеройки, а в сонном воздухе нетопыри шмыгают — тогда им
жизнь, тогда им
жизнь, канальям!.. И вот же черт их не
возьмет и не поест вместо сардинок!
Долинский хотел очертить свою мать и свое детское житье в киевском Печерске в двух словах, но увлекаясь, начал описывать самые мелочные подробности этого житья с такою полнотою и ясностью, что перед Дорою проходила вся его
жизнь; ей казалось, что, лежа здесь, в Ницце, на берегу моря, она слышит из-за синих ниццских скал мелодический гул колоколов Печерской лавры и видит живую Ульяну Петровну, у которой никто не может ничего украсть, потому что всякий, не крадучи, может
взять у нее все, что ему нужно.
В думе, у губернатора, у архиерея, всюду в домах много лет говорили о том, что у нас в городе нет хорошей и дешевой воды и что необходимо занять у казны двести тысяч на водопровод; очень богатые люди, которых у нас в городе можно было насчитать десятка три и которые, случалось, проигрывали в карты целые имения, тоже пили дурную воду и всю
жизнь говорили с азартом о займе — и я не понимал этого; мне казалось, было бы проще
взять и выложить эти двести тысяч
из своего кармана.
— А говорю вообще про дворянство; я же — слава богу! — вон у меня явилась способность писать проекты; я их более шести написал, один
из них уже и утвержден, так что я недели через две пятьдесят тысяч за него получу; но комизм или, правильнее сказать, драматизм заключается в том, что через месяц я буду иметь капитал, которого, вероятно, хватит на всю остальную мою
жизнь, но теперь сижу совершенно без денег, и
взять их неоткуда: у дочери какой был маленький капиталец, перебрал весь; к этим же разным торгашам я обращаться не хочу, потому что люблю их держать в почтительном отдалении от себя, чтобы они мне были обязаны, а не я им!
Было возле что-то услужливое, благородное, деликатное, говорило какие-то слова, которые все позабыты, укрывало, когда холодно, поддерживало под руку, когда слабо, — а теперь
взяло и застрелилось, самостоятельно, ни с кем не посоветовавшись, без слов ушло
из жизни.
Вы соблазнили прекрасного молодого человека, который, быть может, если бы не встретился с вами,
взял бы себе законную подругу
жизни из хорошей семьи своего круга и был бы теперь, как все.
За сим три месяца заключения Бенни окончились, и русские жандармы отвезли его на ту самую пограничную с Пруссиею станцию, откуда сибирский купец советовал ему уходить назад, чтобы сберечь свою
жизнь, может быть, на гораздо более дельное употребление, чем то, которое этот «натурализованный английский субъект» сделал
из нее,
взяв на себя непосильный труд научить Чичиковых и Ноздревых «любить ближнего, как самого себя».
— Да ведь это, позвольте вам доложить, сударыня, ведь и ребенок тоже от чего-нибудь тоже бывает, а не так же. Нешто теперь, по хозяевам столько лет живши и на эдакую женскую
жизнь по купечеству глядючи, мы тоже не понимаем? Песня поется: «без мила дружка обуяла грусть-тоска», и эта тоска, доложу вам, Катерина Ильвовна, собственному моему сердцу столь, могу сказать, чувствительна, что вот
взял бы я его вырезал булатным ножом
из моей груди и бросил бы к вашим ножкам. И легче, сто раз легче бы мне тогда было…
— О, черт
возьми! Опять это не ее дело! Состояние твое — и кончено… Что же, мы так целый век и будем на маменькиных помочах ходить? Ну, у нас будут дети, тебе захочется в театр, в собрание, вздумается сделать вечер: каждый раз ходить и кланяться: «Маменька, сделайте милость, одолжите полтинничек!» Фу, черт
возьми! Да из-за чего же? Из-за своего состояния! Ты, Мари, еще молода; ты, может быть, этого не понимаешь, а это будет не
жизнь, а какая-то адская мука.
Анна. Да, нехорошо. Что дурное хвалить! А где ж
взять для тебя хорошего-то? Тебе его в
жизни и не дождаться никогда. Уж худого-то не минуешь. Так
из худого-то надо выбирать, что получше.
Он двинулся почти бегом — все было пусто, никаких признаков
жизни. Аян переходил
из комнаты в комнату, бешеная тревога наполняла его мозг смятением и туманом; он не останавливался, только один раз, пораженный странным видом белых и черных костяных палочек, уложенных в ряд на краю огромного отполированного черного ящика, хотел
взять их, но они ускользнули от его пальцев, и неожиданный грустный звон пролетел в воздухе. Аян сердито отдернул руку и, вздрогнув, прислушался: звон стих. Он не понимал этого.
Возьмите другой порок, который преследовала наша сатира, — невежество. Кантемир смеялся над теми, которые не слушаются указов Петра I; чувства его очень похвальны, хотя опять нельзя сказать, чтоб они предупредили
жизнь… Но посмотрим, что
из того вышло. Прошло 30–40 лет; Сумароков опять выводит господина, который говорит...
Вот один раз, это уж на последнем году мужниной
жизни (все уж тут валилось, как перед пропастью), сделайся эта кума Прасковья Ивановна именинница. Сделайся она именинница, и пошли мы к ней на именины, и застал нас там у нее дождь, и такой дождь, что как
из ведра окатывает; а у меня на ту пору еще голова разболелась, потому выпила я у нее три пунша с кисляркой, а эта кислярская для головы нет ее подлее.
Взяла я и прилегла в другой комнатке на диванчике.
И то и другое удалось, и Орлова зажила спокойною, трудовою
жизнью; выучилась под руководством знакомых фельдшериц грамоте,
взяла себе на воспитание двух сирот
из приюта — девочку и мальчика — и работает, довольная собой, с грустью и со страхом вспоминая своё прошлое.
Маргаритов. Его? Его? За что? Он все
взял у меня:
взял деньги, чужие деньги, которых мне не выплатить, не заработать во всю
жизнь, он
взял у меня честь. Вчера еще считали меня честным человеком и доверяли мне сотни тысяч; а завтра уж, завтра на меня будут показывать пальцами, называть меня вором,
из одной шайки с ним. Он
взял у меня последнее —
взял дочь…
И никто ее так не полюбит, как я. И будем мы на белом снегу свою грустную
жизнь доживать. Она — плясать, а я — на шарманке играть. И полетим. И под самый серебряный месяц залетим. И туда, черт
возьми, скажу я вам, дурацким вашим грязным носам, милые други, не соваться. И все-таки я очень вас люблю и высоко ставлю. Кто
из одной бутылки не пивал, тот и дружбы не видал.
Смирнов (не слушая его). Стреляться, вот это и есть равноправность, эмансипация! Тут оба пола равны! Подстрелю ее
из принципа! Но какова женщина? (Дразнит.) «Черт вас
возьми… влеплю пулю в медный лоб…» Какова? Раскраснелась, глаза блестят… Вызов приняла! Честное слово, первый раз в
жизни такую вижу…
Недавно мы видели, как один
из талантливейших наших писателей пробовал создание дельного практического характера и как ему мало удалось это создание, несмотря на то, что [он
взял еще не русского человека и] дал ему такую цель
жизни, которая представляла полную возможность наполнить его историю самой живой деятельностью…
— И кому б такая блажь вспала в голову, чтоб меня
взять за себя?.. Не бывать мне кроткой, послушной женой — была б я сварливая, злая, неугодливая!.. На малый час не было б от меня мужу спокою!.. Служи мне, как извечный кабальный, ни шаг
из воли моей выйти не смей, все по-моему делай! А вздумал бы наперекор, на все бы пошла.
Жизни не пожалела б, а уж не дала бы единого часа над собой верховодить!..
Если ты хочешь настоящего счастия, то не ищи его в далеких странах, в богатстве, в почете, не выпрашивай его у людей, не кланяйся и не борись с ними из-за счастья. Такими средствами можно добыть имение, важный чин и всякие ненужные вещи, а настоящее счастие, нужное каждому, добывается не от людей, не покупается и не выпрашивается, а дается даром. Знай, что всё то, чего ты не можешь
взять сам, всё то не твое и не нужно тебе. То же, что нужно тебе, ты всегда можешь
взять сам — своей доброй
жизнью.
Бог лишил их и «плодов древа
жизни», ибо они могли бы давать лишь магическое бессмертие; без духовного на него права, и оно повело бы к новому падению [Как указание опасности новых люциферических искушений при бессмертии следует понимать печальную иронию слов Божьих: «вот Адам стал как один
из нас, зная добро и зло; и теперь как бы не простер он руки своей, и не
взял также от древа
жизни, и не вкусил, и не стал жить вечно» (3:22).].
Услышала и Дорушкины заветные мечты… Расширить дело матери…
Взять себе в помощницы всех приюток, не получивших места, оставшихся хотя бы временно без определенных занятий. И у крошки Оли Чурковой узнала цель ее маленькой
жизни: вытащить
из нищеты бабушку, собственным трудом содержать ее, работая где-нибудь в белошвейной поденно.
Любочка замечталась тоже. Глядя на свои беленькие, как у барышни, нежные ручки, думала девушка о том, что ждет ее впереди… Ужели же все та же трудовая
жизнь бедной сельской школьной учительницы, а в лучшем случае городской? Ужели не явится прекрасный принц, как в сказке, и не освободит ее, Любочку, всеми признанную красавицу,
из этой тюрьмы труда и беспросветной рабочей доли? Не освободит, не
возьмет замуж, не станет лелеять и холить, и заботиться о ней всю
жизнь…
Это глубоко аполлоновское настроение совершенно непонятно «твердым» людям типа Ницше. Для них одно
из двух: либо разбей голову об стену от отчаяния и ужаса перед жестокостью
жизни, либо —
возьми себя в руки, внуши себе: «Я рок, я буря, я вихрь!» — и, глядя на жестокости
жизни, скажи: «Да, так я и хотел, так буду я хотеть!»
И я
взял из его рук письмо maman от довольно давней уже даты и прочел весть, которая меня ошеломила. Maman, после кратких выражений согласия с Кольбергом, что «не все в
жизни можно подчинить себе», справедливость этого вывода применяет к Христе, которая просто захотела погибнуть, и погибла. Суть дела была в том, что у Христи явилось дитя, рождение его было неблагополучно — и мать и ребенок отдали богу свои чистые души.
Экономизм, извращающий иерархию ценностей, совсем не Маркс выдумал, он
взял его
из жизни общества XIX века.
Дмитрию хотелось закрыть душу от рвавшегося в нее
из Кати буйно-злобного вихря, и не чувствовалось способности защищать эту
жизнь, к которой, однако, в нем не было ненависти. Он
взял в руки Катину руку и устало улыбнулся...
Без чванства и гордости почувствовал Теркин, как хорошо иметь средства помогать горюнам вроде Аршаулова. Без денег нельзя ничего такого провести в
жизнь. Одной охоты мало. Вот и мудреца лесовода он пригрел и дает полный ход всему, что в нем кроется ценного на потребу родным угодьям и тому же трудовому, обездоленному люду. И судьбу капитана он обеспечил —
взял его на свою службу, видя что на того начали коситься другие пайщики из-за истории с Перновским, хотя она и кончилась ничем.
Иларион читал, изредка получая по пятаку или гривеннику за обедню, и только уж когда поседел и облысел, когда
жизнь прошла, вдруг видит, на бумажке написано: «Да и дурак же ты, Иларион!» По крайней мере до пятнадцати лет Павлуша был неразвит и учился плохо, так что даже хотели
взять его
из духовного училища и отдать в лавочку; однажды, придя в Обнино на почту за письмами, он долго смотрел на чиновников и спросил: «Позвольте узнать, как вы получаете жалованье: помесячно или поденно?»
Обстановку действия и диалогов доставила мне помещичья
жизнь, а характерные моменты я
взял из впечатлений того лета, когда тамбовские ополченцы отправлялись на войну. Сдается мне также, что замысел выяснился после прочтения повести Н.Д.Хвощинской"Фразы". В первоначальной редакции комедия называлась"Шила в мешке не утаишь", а заглавие"Фразеры"я поставил уже на рукописи, которую переделал по предложению Театрально-литературного комитета.